Потребителски вход

Запомни ме | Регистрация
Постинг
09.06.2012 15:24 - Толстоист и войната 1941-45г.
Автор: tolstoist Категория: Политика   
Прочетен: 858 Коментари: 0 Гласове:
0



АРЕСТ И СЛЕДСТВИЕ


В самом начале ноября 1941 года, несмотря на то, что мне шел уже пятидесятый год, меня призвали на военную службу. Надо сказать, что, несмотря на значительную эволюцию моих взглядов, столь естественную для всех, кто не стоит на месте, не застывает в позе "кататоника", но движется, и притом движется вперед, -- эмоционально я все же продолжал быть резко настроенным против войны и, главнейше, против всякого убийства и насилия. В этом смысле в моем мозгу, как говорят психиатры, сохранился некий "застойный очаг возбуждения", и наличие этого очага мешало мне перестроить свою психику в нужном для правящих кругов направлении.
Когда меня вызвали в военкомат, я, идучи туда "с кружкой и ложкой", не имел, собственно, твердого намерения повторить свой отказ от военной службы. Я думал, что с нами, "стариками", поступят проще и, так сказать, целесообразнее: дадут, скажем, в руки лопату и велят копать. И если бы все произошло именно так, как я предполагал, я молча взял бы в руки лопату и стал копать, -- будь то окоп, полотно для прокладки железнодорожных путей или что иное.
Не тут-то было! Когда я задал столь естественный в моем положении, при наличии у меня определенных взглядов, при органическом отвращении ко всякому убийству, вопрос о том, как меня используют, -- в ответ я услышал от молодого и крайне самоуверенного (если не сказать -- нагловатого) военного писарька довольно грубый, а, главное, отнюдь не вразумивший меня ответ:
-- Это не ваше дело.
Согласиться с тем, что это -- то есть как именно я буду использован в военной машине, -- "не мое дело", я при всем желании, не мог. Напротив, я чувствовал и сознавал, что это -- мое кровное дело: знать, что со мною сделают. И не только кровное дело собственно меня одного, но и многих миллионов простых людей, которые призваны в армию. Поэтому, несколько (про себя) возмутившись подобной беспардонном постановкой вопроса, я тут же, что называется, "сгоряча", подал заявление, в котором писал, что никогда, ни при каких обстоятельствах и условиях, (а) не встану в строй, (б) не надену военного обмундирования, (в) не возьму в руки оружия и (г) не стану учиться делу убийства себе подобных.
Если военные люди, -- писал я далее, -- смогут или захотят "использовать" меня для целей войны помимо этих четырех поставленных мною условий, то я готов принять посильное участие в войне.
Эта примечательная "четыреххвостка" обошлась мне сравнительно дорого, но справедливости ради следует сказать, что я никогда позже не раскаивался в том, что "погорячился" и, может быть, подал это свое заявление несколько опрометчиво.
На призывном пункте военкомата меня долго уговаривали взять обратно это заявление:
-- Вы человек умный и понимаете, что это вам сильно повредит. А отказаться вы успеете (!) и в той части, куда будете направлены...
Однако, видя мое упорство, наконец арестовали и отдали под суд.
Несколько дней и ночей я валялся на проплёванном, грязном полу милицейской камеры "для задержанных" и сразу же набрался там вшей. Затем был переведен в так называемую КПЗ (камера предварительного заключения), а из нее в Кряжскую следственную тюрьму, близ Куйбышева.
В прокуратуре, куда меня привели, сидели хмурые, злые, усталые люди; к тому же они были явно встревожены и удручены неудачами на фронтах войны, массовым и повсеместным отступлением наших войск, которому, казалось, не будет конца.
Они сразу же, во главе с районным прокурором Баскаковым, не дожидаясь суда, устроили надо мною свой суд -- некую дискуссию в частном порядке или некоторую "репетицию" суда. Однако дискуссией это предварительное "судоговорение" можно было назвать лишь условно, так как ни один из выступавших не взял слова в мою защиту: все согласно говорили против.
Люди эти (в прокуратуре) никак не могли понять мотивов моего решения, они считали это с моей стороны притворством, симуляцией, ловким мошенничеством под прикрытием "якобы" религиозных убеждений, -- чем угодно, только не властным и неодолимым побуждением встревоженной совести. Особенно резко отозвался обо мне один сердитый, желчного вида, помощник районного прокурора:
-- Ах, оставьте! Какие там у него убеждения! -- в сердцах говорил он. -- Я же знаю, что он не верит ни в чох, ни в мох, ни в ясный день. Просто, это ему выгодно, вот и уклоняется от войны.
Как все это выходило у него просто -- азбучно и элементарно просто, без всякого намека на психологию: мне было "выгодно", и я "уклонялся". А главное -- он об этом знает.
В общем, очень примитивный и далекий от истины вывод. Такой поистине блистательной "выгода", какую я заполучил в результате этого своего отказа от военной службы, я не пожелаю никому, в том числе и этому сердитому и желчному "дяде" из прокуратуры. И притом же: охотников до выгоды у нас великое множество. Если это -- выгода, то почему же никто из миллионов призванных в армию не последовал моему примеру?
Судебный следователь районной прокуратуры -- некто Яблокова -- проявила себя в отношении ко мне самым неумным образом. Как некогда римские матроны, не стесняясь, раздевались и всячески оголялись в присутствии рабов, так как не считали их за людей и, с известной степенью наглости и бесстыдства, думали, что в присутствии раба дозволены самые низшие отправления, -- так, подобно этому, и Яблокова в моем присутствии самым бесцеремонным образом духовно, как говорит народ, "разгинишалась". Эта духовная ее нагота, выявившая заодно и ее морально-умственное убожество, или, на более лучший конец, крайнюю степень наивности, выявилась, когда к ней в камеру в моем присутствии вошла какая-то, очевидно, ее "задушевная" подруга, и Яблокова, нимало не постеснявшись, что тут же, рядом, сидит обвиняемый, начала, захлебываясь от восторга, говорить той, как она рада, что из кучи других дел обыденного характера на ее долю наконец-то "выпало счастье" вести следствие по интересному делу, и как она этим делом "займется" и постарается себя "проявить".
-- Бесстыдница ты и нахалка! -- думал я про себя, будучи невольным соучастником этого разговора. -- Да еще и дура вдобавок. Не стыдишься "раздеваться" передо мною, твоим "рабом", как некая римская матрона. Ты даже не в силах себе представить, -- и в этом твоя существенная ошибка! -- насколько "раб", сидящий пред тобою и олицетворяющий в твоих глазах "интересное" дело, -- дело, которое, по твоим словам, поможет тебе чуточку продвинуться вперед по служебной лестнице, -- насколько он и интеллектуально и морально выше тебя! Ты видишь бедно одетого, небритого и всячески угнетенного пожилого человека, но ты и не подозреваешь даже, что этот твой "объект" способен до мельчайших подробностей запомнить твой процесс морального самораздевания и передать его, в форме рассказа, на суд и посрамление потомкам...
Впрочем, Яблокова потому именно и говорила обо мне со своей подругой так самоуверенное и так, как будто я при этом разговоре вовсе и не присутствовал, что и на самом деле была уверена, что безусловно удастся "изъять" меня "из мира сего -- смертью" (выражение Фомы Аквинского), то есть уже тогда мысленно готовила мне "высшую меру наказания" -- расстрел, и была уверена, что меня не помилуют.
Между прочим, в ходе следствия произошел довольно любопытный инцидент, когда в историю моего отказа от военной службы по убеждениям совести косвенно и как бы вовсе "нечаянно" вклинился не кто иной, как -- покойный Николай Иванович Бухарин.
У меня с давних времен хранилась вырезка из газеты "Известия", относимая к тем годам, когда Бухарин был еще ответственным редактором этой газеты, со статьей "подвалом", написанной Бухариным о бывшем марксисте, известном "веховском" философе Николае Бердяеве. Бухарин довольно обстоятельно и со свойственной ему добросовестностью изображал ту эволюцию, которую проделал Бердяев, скатившись, как говорится, "белоэмигрантское болото", и до каких вершин (или низин) неоправданной ненависти к советской власти он (Бердяев) при этом дошел.
Казалось бы, что можно было иметь против хранения на дому, в частном архиве, подобной газетной вырезки? Каким законом страны "не предусматривалось" подобное хранение?
Однако, следователь Яблокова, обнаружив у меня при обыске подобный ужасный "криминал", решила использовать его для того, чтобы с его помощью максимально утяжелить мою участь.С этой целью она отправилась к начальнику того учреждения (ОЗР), в котором я работал до ареста, и стала довольно воинственно потрясать этой злополучной газетной вырезкой перед глазами изумленного начальника:
-- Вот видите, кто он такой! -- говорила она про меня. -- Он не только отказывается защищать родину, но еще и хранит у себя дома эту мерзость!.. Значит, он -- оппозиционер, бухаринец...
Яблокова имела при этом в виду прямую и недвусмысленную цель: при одном виде газетной вырезки с фамилией "врага народа" Бухарина начальник придет в ужас и, соответственно, выдаст мне самую что ни на есть плохую (отрицательную) служебную характеристику. А суд (трибунал) эту характеристику учтет и воздаст мне должное.
Однако начальник оказался порядочным человеком, -- а главное, неустрашимым, -- и воинственное поведение этой советской дамы не произвело на него ожидаемого эффекта. Наоборот, он выдал сравнительно лестную для меня характеристику.
Суд же, к слову сказать, воздал мне "должное" и без этого.
Когда в ходе так называемого следствия встал вопрос о том, под чьим идейным или духовным воздействием я нахожусь, отказываясь в столь категорической форме служить в армии и "защищать родину", я назвал имена двух людей, которые (один раньше, другой много позже) оказали на мое духовное саморазвитие неотразимое и мощное влияние. Это были имена Л. Н. Толстого и индуса Махатмы Ганди.
О Толстом Яблокова, конечно, краем уха что-то еще слыхала (хотя бы из статей Ленина), что он-де "непротивленец", "хлюпик" и прочее в том же роде. Но имя Ганди поставило ее в тупик. Не сомневаюсь, что это имя она услышала из моих уст впервые, и тут же пренаивнейшим образом спросила:
-- А это кто такой?
Пришлось объяснить ей, кто такой Ганди, в чем его учение, какую борьбу ведут под его руководством индусы за освобождение страны от английского гнета, и в какой степени его взгляды близки и родственны взглядам Толстого.
Происходило нечто подобное тому, как, десять лет спустя, следователь МГБ, найдя в одном из моих дневников выражение "им же имя легион", долго и старательно допытывался от меня, что такое "легион" и не имеет ли это слово какое-либо касательство, скажем, к польскому легиону. Как и в случае с упоминанием имени Ганди, так и в случае с употреблением слова "легион" мне пришлось старательно "просвещать" своих следователей -- и о том, кто такой Ганди, и о том, что значит выражение "имя же им легион", которое, кстати, нередко употреблял в своих полемических статьях и Ленин. Их положительная неосведомленность (если не сказать -- невежественность) в подобных вопросах меня не столько удивляла или возмущала, сколько смешила и даже, признаться, умиляла своей непосредственностью.



ОБВИНЕНИЕ


Излагать своими словами, в чем меня обвиняли, не стану. Приведу здесь текст обвинительного заключения *). Оно много лучше, чем я сам, расскажет как о сущности, так и о сравнительной "тяжести" того "преступления", которое я совершил. Вот оно:

*) Кстати, я единственный из нашей камеры в тридцать пять человек, кто сохранил этот документ, "напечатанный" на удобной для курения папиросной бумаге. Подобные обвинительные заключения всех остальных 34-х заключенных были тут же, немедленно по прочтении, израсходованы на цигарки. Что делать? Ни курительной, ни другой какой-либо бумаги в камере не было, поневоле в ход шли официальные документы. Да и от меня довольно настойчиво добивались, чтобы я передал им свое "обвинение" на цигарки.
Утверждаю.
Военный прокурор Куйбышевского
гарнизона военный юрист I ранга
Хайтович.
13 декабря 1941 г.
Обвинительное заключение

по делу Яркова Ильи Петровича, обвиняемого по ст. 193-13 с санкцией ст. 192-2, п. "г" УК РСФСР.

Согласно повестки Молотовского райвоенкомата гор. Куйбышева Ярков 3 ноября с. г. явился на сборный пункт.
Когда ему было объявлено, что он зачислен в ряды РККА и по сформировании команды будет направлен в воинскую часть; то Ярков подал письменное заявление с категорическим отказом служить в РККА и носить оружие.
В процессе предварительного следствия Ярков подтвердил свой отказ служить в РККА, объяснив это религиозными убеждениями.
Допрошенный по настоящему делу в качестве обвиняемого Ярков виновным себя не признал и объяснил, что от службы в РККА вообще он не отказывается, а находит невозможным для себя изучать военное дело и носить оружие. На основании изложенного Ярков Илья Петрович, 1892 г. рождения, уроженец г. Свердловска, беспартийный, женат, образование среднее, не судимый, служащий, последнее место жительства -- гор. Куйбышев, Средние сады, участок 266, дом ОблЗО, обвиняется в том, что 3 ноября с.г., будучи зачислен в часть, категорически отказался служить в РККА по религиозным убеждениям, то есть в преступлении, предусмотренном ст. 193-13 УК с санкцией ст. 193-2 п. "г" УК РСФСР.
На основании ст. 27 УПК РСФСР обвиняемый Ярков подлежит преданию суду военного трибунала.
Составлено 13 декабря 1941 года в гор. Куйбышеве.
Список лиц, подлежащих вызову в судебное заседание:
Обвиняемый Ярков Илья Петрович -- Кряжская тюрьма (л. д. 16).
Свидетель: Ильин Виктор Павлович -- ст. Безымянка. Пролетарский поселок, дом No 3 (л. д. 9).
Справка: мерой пресечения обвиняемому Яркову избрано содержание под стражей с 5 ноября 1941 года в Кряжской тюрьме.
Вещественных доказательств по делу нет.
Вр. пом. военного прокурора
военный юрист 3-го ранга Капенин".
В ТЮРЬМЕ


Не могу отказать себе в "удовольствии" сообщить некоторые подробности бытового характера о Кряжской тюрьме, а заодно рассказать и о тех довольно тягостных впечатлениях, которые я вынес от сравнительно непродолжительного пребывания в ее стенах.
Прокурор при аресте "мерой пресечения" избрал для меня -- содержание "со строгой изоляцией". Так было сказано в препроводительном документе. Это означало, что меня должны были поместить в так называемую одиночку. Тем не менее я был водворен в общую камеру, в которой никогда не было меньше 35 человек.
Обитатели этой камеры делились на два разряда: большинство, человек 25, своего рода аристократы и тюремные завсегдатаи. Это -- отъявленные воры-профессионалы (карманники и "домушники"), иногда, надо сказать, большие умельцы своего дела. Они, как полагается, занимали места на нарах и задавали тон остальному населению. И -- меньшинство, человек десять. Это были плебеи, со стороны воров они постоянно подвергались насмешкам и всевозможным ущемлениям. Мы, то есть "плебс", находили себе приют не иначе, как под нарами, а с нар на нас постоянно сыпалась какая-то подозрительная труха и мелкий мусор.
Из "плебеев", не считая меня, было несколько солдат-дезертиров и один немец, учитель из-под г. Ершова, Саратовской области. Его обвиняли в том, что он... немец.
Плебеев, в том числе и меня, воры на своем жаргоне привычно называли "мужиками".
Как это ни покажется странным, большинство содержавшихся в нашей камере воров на этот раз обвинялись не по своим специальным "воровским" статьям, а по 193-й статье Уголовного кодекса. Эта "военная" статья растягивалась как хорошая гармошка и имела не то 17, не то 18 "ладов", то есть пунктов обвинения, начиная от обвинения в неявке на призывной пункт или в несвоевременной явке, в побеге, и кончая уклонением или прямым дезертирством из армии. Перечислять все "предлоги", по которым обвинялась эта воровская "шатия", у меня, понятно, нет ни малейшей охоты, но не могу не отметить, что, в общем, все это были нарочито маловажные проступки, прямая цель которых сводилась лишь к тому, чтобы тем или иным путем оттянуть время призыва в армию и, соответственно, продлить срок пребывания в тюрьме, которая для весьма многих из них являлась поистине "домом родным".
Кстати сказать, и меня обвиняли по одному из пунктов все той же самой 193-й статьи. Это был пункт 13-й, предусматривавший обвинение за отказ от военной службы по религиозным убеждениям. Я был в камере единственным обвиняемым по этому пункту, да и позже не встречал никого из подобных "отказников". Они как-то сами по себе вывелись, а тех, кто еще, волею случая, сохранился, начальство предпочитало не отдавать под суд, а просто -- объявлять сумасшедшими. Это повело к тому, что вскоре после войны 13-й пункт 193-й статьи УК был из нее вовсе исключен -- "за ненадобностью", а вернее -- чтобы доказать иностранцам, что в нашей стране, якобы, вовсе нет лиц, подходящих под действие подобного пункта.
Я же лично отмену этого пункта встретил как еще одно (новое) подтверждение наличия в нашей стране, "под небом сталинской конституции", определенной дискриминации трудящихся по религиозному признаку. Открытое изложение моих взглядов по данному вопросу можно, при желании, найти в одной из последующих частей Автобиографии (1950-1954).
Мало того, что в камере было предельно накурено и всегда шумно, -- в воздухе висела еще обычная для этой публики площадная или матерная брань. Впрочем, в их понимании это вовсе не было бранью, руганью в обычном смысле этого слова, а просто привычной для них заменой порядком-таки утраченного родного, русского языка. Они не бранились, как мы понимаем слово "брань", нет, это была просто их манера разговаривать, и притом сплошь и рядом разговаривать дружески. Они говорили на таком именно языке, то есть не иначе, как густо пересыпая или приправляя обыкновенные "человеческие" слова так называемыми "матерными".
Стоит ли говорить, что в каждом самом заурядном разговоре ими через одно-два слова в третье обязательно вставлялось "мусорное" сексуальное слово -- "блядь", -- то самое, если верить "Алексей Алексеичу" у Бунина *),

"прекрасное старинное русское слово, коим наши отцы и деды не токмо в самом высшем свете, но даже и при дворе не гнушались...". (...) "Ведь это слово у самого протопопа Аввакума в его житии пишется, а уж на что сурьезный был мужик этот протопоп".

*) Из одноименного рассказа. Собр. соч., том пятый, изд. 1966 г., стр. 370.

Что это слово русское и старинное, этого я в душе не оспаривал, но что оно "прекрасное", -- в этом позволял себе усомниться.
Далее: вместо того, чтобы сказать "ничего" ("Как живешь? -- Ничего!") или "ничего нет", они говорили -- "Ни х..." или "Ни х.... нет". Вместо того, чтобы спросить: "На что мне нужен этот человек?", они говорили: "На х... он мне сдался?" и т. п.
В итоге получалось как-то так, что слова на "х", на "б" или на "е" становились делом привычки, естественной и неизбежной пересыпкой обычных разговорных слов, своего рода острой и по-своему необходимой приправой, наподобие уксуса или перца.
Впрочем, я предпочитаю последовать умному совету Г. Флобера (с которым он обратился к Золя) и буду в самом деле "экономить на грубых словах".
И вот еще что при этом особенно заприметилось: чем более в ускоренном темпе, вплоть до скороговорки, велся разговор, тем чаще собеседники как бы вынужденно прибегали к вставке в свою речь известных почитаемых неприличными слов и тем меньше их речь становилась похожей на обычную.
Само собой разумеется, такого рода разговор или жаргон не был, собственно, принадлежностью одного воровского, уголовного мира. И раньше и много позже моего пребывания в тюрьме повсюду на улицах города навязчиво лезли в уши многие подобные словесные выверты, и приходилось слышать их не только из уст рабочих, но и -- учащихся, студентов. Как это ни печально, но за после военные годы эти словесные извращения приняли, можно сказать без преувеличения, весьма распространенный характер. Но, понятно, об этом в печати предпочитают "стыдливо" молчать. И никому из наших ученых филологов не придет в голову такая отчаянная мысль -- серьезно заняться исследованием вопроса о корнях и социальной этиологии матерных и похабных слов вообще, с тем, чтобы выпукло представить широкой публике, в чем же, в сущности, заключается самый "смысл" матерщины, в чем состоит ее, если так можно выразиться, психофизиологическая и социальная функции. В самом деле: не выполняй подобные "матерные" слова в нашем обществе какой-то служебной -- защитной или приспособительной, вредной или полезной роли, вряд ли они получили бы столь широкое, повсеместное распространение.
И лишь одно слово эти люди, с которыми я сидел в тюрьме, произносили на своем родном, русском языке, и в их устах оно звучало как-то особенно ласково и уважительно. Слово это -- "хлебушко". Да и то, вероятно, происходило это потому, что "хлебушка" в те дни явно не хватало и им приходилось вести острую борьбу за каждую его "пайку" -- свою и чужую. Украсть (понятно, не у "своего", а у "мужика") и тут же съесть чужую хлебную "пайку" было для них делом некоторого молодечества и нимало не смущало их совесть. Впрочем, сохранялся ли еще в их душе этот вредный психологический пережиток?
Иногда от пребывания в этой воровской компании, от спертого воздуха (прогулок не полагалось), от постоянных матерных слов и всяческой несусветной похабщины становилось как-то не по себе. Казалось, еще немного, и ты перейдешь рубикон: забудешь свой человеческий облик и превратишься в какого-то полудикаря, полузверя. Настолько потерявшими все человечное, чистое и святое, настолько натурально растленными выглядели многие из воров.
И, что особенно удивительно, чем моложе некоторые из них были по возрасту, тем более зримо проявлялся в них этот растленный дух, то есть, другими словами, тем ярче, ощутительнее выявлялась положительная утрата ими основ общепринятой нравственности. Казалось, это совсем иной мир. Да и на самом деле это была своеобразная "каста" отверженных или "неприкасаемых", тесно сплоченная взаимными интересами корпорация изгоев общества.........................

СУД


Судил меня военный трибунал Куйбышевского гарнизона. Ничего особенного на суде не было. 18 декабря 1941 года со мною в трибунале довольно вежливо, мирно и даже, как бы не соврать, "ласково" побеседовали и тут же, через короткое время, вынесли приговор:
-- Расстрелять, без конфискации имущества, за отсутствием такового.
Слава Богу, хоть имущества не нашли! Стало-быть, тот, кого они собирались расстреливать, -- чистый, стопроцентный пролетарий.
Мне кажется уместным привести здесь полностью приговор трибунала. Это же, как-никак, не столь заурядный, не столь будничный "человеческий документ".
Вот он, этот мой смертный приговор, полностью:

Приговор No 1224.


Именем Союза Советских Социалистических Pеспублик.
1941 года, декабря 18 дня, военный трибунал Куйбышевского гарнизона в открытом судебном заседании в гор. Куйбышеве, в составе: председательствующего -- младшего военного юриста Никулина и членов: Артянова и Трифонова, при секретаре Назарове, без участия сторон обвинения и защиты рассмотрел дело по обвинению Яркова Ильи Петровича, рождения 1892 года, уроженец гор. Свердловска, русского, гражданин СССР, беспартийного, по социальному происхождению кустаря *), по положению служащего, с неполным средним образованием, женатого, несудимого, -- в преступлении, предусмотренном ст. 193-13 УК РСФСР.
Материалами дела и судебным следствием установлено: подсудимый Ярков 3 ноября 1941 года Молотовским райвоенкоматом гор. Куйбышева был мобилизован в Красную армию и зачислен в команду для отправления в часть. После объявления Яркову о зачислении в часть он подал письменное заявление в райвоенкомат о том, что отказывается служить в Красной армии по своим религиозным убеждениям и ни при каких обстоятельствах не возьмет в руки оружие.
На оснований изложенного военный трибунал признал Яркова виновным в совершении преступления, предусмотренного ст. 193-13 УК РСФСР, а поэтому, руководствуясь ст. ст. 319 и 320 УПК, приговорил:
Яркова Илью Петровича на основании ст. 193-13 с санкцией ст. 193-2, п. "г" УК РСФСР, подвергнуть высшей мере наказания -- расстрелять, без конфискации имущества, за отсутствием такового.
Приговор может быть обжалован в кассационном порядке в военную коллегию Верховного суда СССР через военный трибунал Куйбышевского гарнизона в течение 72-х часов с момента вручения осужденному копии приговора.





Тагове:   толстоист,


Гласувай:
0



Няма коментари
Вашето мнение
За да оставите коментар, моля влезте с вашето потребителско име и парола.
Търсене

За този блог
Автор: tolstoist
Категория: Политика
Прочетен: 2094524
Постинги: 1631
Коментари: 412
Гласове: 1176
Календар
«  Април, 2024  
ПВСЧПСН
1234567
891011121314
15161718192021
22232425262728
2930