Потребителски вход

Запомни ме | Регистрация
Постинг
31.01.2011 21:58 - "Четири дни"-разказ от В.М.Гаршин-участник във войната 1877-78г
Автор: tolstoist Категория: Политика   
Прочетен: 721 Коментари: 0 Гласове:
1



ЧЕТЫРЕ ДНЯ
Я помню, как мы бежали по лесу, как жужжали пули, как падали отрываемые ими ветки, как мы продирались сквозь кусты боярышника. Выстрелы стали чаще. Сквозь опушку показалось что-то красное, мелькавшее там и сям. Сидоров, молоденький солдатик первой роты («как он попал в нашу цепь?» — мелькнуло у меня в голове), вдруг присел к земле и молча оглянулся на меня боль­шими испуганными глазами. Изо рта у него текла струя крови. Да, я это хорошо помню. Я помню также, как уже почти на опушке, в густых кустах, я увидел... его. Он был огромный толстый турок, но я бежал прямо на него, хотя я слаб и худ. Что-то хлопнуло, что-то, как мне показа­лось, огромное пролетело мимо; в ушах зазвенело. «Это он в меня выстрелил»,— подумал я. А он с воплем ужаса прижался спиною к густому кусту боярышника. Можно было обойти куст, но от страха он не помнил ничего и лез на колючие ветви. Одним ударом я вышиб у него ружье, другим воткнул куда-то свой штык. Что-то не то зары­чало, не то застонало. Потом я побежал дальше. Наши кричали «ура!», падали, стреляли. Помню, и я сделал не­сколько выстрелов, уже выйдя из лесу, на поляне. Вдруг «ура» раздалось громче, и мы сразу двинулись вперед. То есть не мы, а наши, потому что я остался. Мне это показалось странным. Еще страннее было то, что вдруг все исчезло; все крики и выстрелы смолкли. Я не слышал ничего, а видел только что-то синее; должно быть, это было небо. Потом и оно исчезло.
Я никогда не находился в таком странном положении. Я лежу, кажется, на животе и вижу перед собою только маленький кусочек земли. Несколько травинок, муравей, ползущий с одной из них вниз головою, какие-то кусочки сора от прошлогодней травы — вот весь мой мир. И вижу я его только одним глазом, потому что другой зажат чем-то твердым, должно быть веткою, на которую опирается моя голова. Мне ужасно неловко, и я хочу, но решительно не понимаю, почему не могу, шевельнуться. Так проходит время. Я слышу треск кузнечиков, жужжание пчелы. Больше нет ничего. Наконец я делаю усилие, освобож­даю правую руку из-под себя и, упираясь обеими руками о землю, хочу встать на колени.
Что-то острое и быстрое, как молния, пронизывает все мое тело от колен к груди и голове, и я снова падаю. Опять мрак, опять ничего нет.
Я проснулся. Почему я вижу звезды, которые так ярко светятся на черно-синем болгарском небе? Разве я не в па­латке? Зачем я вылез из нее? Я делаю движение и ощу­щаю мучительную боль в ногах.
Да, я ранен в бою. Опасно или нет? Я хватаюсь за ноги там, где болит. И правая и левая ноги покрылись заскорузлой кровью. Когда я трогаю их руками, боль еще сильнее. Боль, как зубная: постоянная, тянущая за душу. В ушах звон, голова отяжелела. Смутно понимаю я, что ранен в обе ноги. Что ж это такое? Отчего меня не подняли? Неужели турки разбили нас? Я начинаю припо­минать бывшее со мной, сначала смутно, потом яснее, и прихожу к заключению, что мы вовсе не разбиты. Потому что я упал (этого, впрочем, я не помню, но помню, как все побежали вперед, а я не мог бежать, и у меня оста­лось только что-то синее перед глазами) — и упал на по­лянке, наверху холма. На эту полянку нам показывал наш маленький батальонный. «Ребята, мы будем там!»— закричал он нам своим звонким голосом. И мы были там: значит, мы не разбиты... Почему же меня не подо­брали? Ведь здесь, на поляне, открытое место, все видно. Ведь, наверное, не я один лежу здесь. Они стреляли так часто. Нужно повернуть голову и посмотреть. Теперь это сделать удобнее, потому что еще тогда, когда я, очнув­шись, видел травку и муравья, ползущего вниз головою, я, пытаясь подняться, упал не в прежнее положение, а по­вернулся на спину. Оттого-то мне и видны эти звезды.
Я приподнимаюсь и сажусь. Это делается трудно, когда обе ноги перебиты. Несколько раз приходится отчаиваться; наконец со слезами на глазах, выступившими от боли, я сажусь.
Надо мною — клочок черно-синего неба, на котором горит большая звезда и несколько маленьких, вокруг что-то темное, высокое. Это — кусты. Я в кустах: меня не нашли!
Я чувствую, как шевелятся корни волос на моей го­лове.
Однако как это я очутился в кустах, когда они вы­стрелили в меня на полянке? Должно быть, раненый, я переполз сюда, не помня себя от боли. Странно только, что теперь я не могу пошевельнуться, а тогда сумел до­тащиться до этих кустов. А быть может, у меня тогда была только одна рана и другая пуля доконала меня уже здесь.
Бледные розоватые пятна заходили вокруг меня. Боль­шая звезда побледнела, несколько маленьких исчезли. Это всходит луна. Как хорошо теперь дома!..
Какие-то странные звуки доходят до меня... Как будто бы кто-то стонет. Да, это — стон. Лежит ли около меня какой-нибудь такой же забытый, с перебитыми ногами или с пулей в животе? Нет, стоны так близко, а около меня, кажется, никого нет... Боже мой, да ведь это — я сам! Тихие, жалобные стоны; неужели мне в самом деле так больно? Должно быть. Только я не понимаю этой боли, потому что у меня в голове туман, свинец. Лучше лечь опять и уснуть, спать, спать... Только проснусь ли я когда-нибудь? Это все равно.
В ту минуту, когда я собираюсь ложиться, широкая бледная полоса лунного света ясно озаряет место, где я лежу, и я вижу что-то темное и большое, лежащее шагах в пяти от меня. Кое-где на нем видны блики от лунного све­та. Это пуговицы или амуниция. Это — труп или раненый.
Все равно, я лягу...
Нет, не может быть! Наши не ушли. Они здесь, они выбили турок и остались на этой позиции. Отчего же нет ни говора, ни треска костров? Да ведь я от слабости ни­чего не слышу. Они, наверное, здесь.
— Помогите!.. Помогите!
Дикие, безумные хриплые вопли вырываются из моей груди, и нет на них ответа. Громко разносятся они в ночном воздухе. Все остальное молчит. Только сверчки трещат по-прежнему неугомонно. Луна жалобно смотрит на меня круглым лицом.
Если бы он был раненый, он очнулся бы от такого крика. Это труп. Наш или турок? Ах, боже мой! Будто не все равно. И сон опускается на мои воспаленные глаза.
Я лежу с закрытыми глазами, хотя уже давно про­снулся. Мне не хочется открыть глаза, потому что я чув­ствую сквозь закрытые веки солнечный свет: если я от­крою глаза, то он будет резать их. Да и лучше не шеве­литься... Вчера (кажется, это было вчера?) меня ранили; прошли сутки, пройдут другие, я умру. Все равно. Лучше не шевелиться. Пусть тело будет неподвижно. Как было бы хорошо остановить и работу мозга! Но ее ничем не задержишь. Мысли, воспоминания теснятся в голове. Впро­чем, все это ненадолго, скоро конец. Только в газетах оста­нется несколько строк, что, мол, потери наши незначи­тельны: ранено столько-то; убит рядовой из вольноопреде­ляющихся Иванов. Нет, и фамилии не напишут; просто скажут: убит один. Один рядовой, как та одна соба­чонка...
Целая картина ярко вспыхивает в моем воображении. Это было давно; впрочем, всё, вся моя жизнь, та жизнь, когда я не лежал еще здесь с перебитыми ногами, была так давно... Я шел по улице, кучка народа остановила меня. Толпа стояла и молча глядела на что-то беленькое, окровавленное, жалобно визжавшее. Это была маленькая хорошенькая собачка; вагон конножелезной дороги пере­ехал ее. Она умирала, вот как теперь я. Какой-то двор­ник растолкал толпу, взял собачку за шиворот и унес. Толпа разошлась.
Унесет ли меня кто-нибудь? Нет, лежи и умирай. А как хороша жизнь!.. В тот день (когда случилось несчастье с собачкой) я был счастлив. Я шел в каком-то опьянении, да и было отчего. Вы, воспоминания, не мучьте меня, оставьте меня! Былое счастье, настоящие муки... пусть бы остались одни мученья, пусть не мучат меня воспоминания, которые невольно заставляют сравнивать. Ах, тоска, тоска! Ты хуже ран.
Однако становится жарко. Солнце жжет. Я открываю глаза, вижу те же кусты, то же небо, только при днев­ном освещении. А вот и мой сосед. Да, это — турок, труп. Какой огромный! Я узнаю его, это тот самый...
Передо мною лежит убитый мною человек. За что я его убил?
Он лежит здесь мертвый, окровавленный. Зачем судьба пригнала его сюда? Кто он? Быть может, и у него, как у меня, есть старая мать. Долго она будет по вечерам сидеть у дверей своей убогой мазанки да поглядывать на далекий север: не идет ли ее ненаглядный сын, ее ра­ботник и кормилец?..
А я? И я также... Я бы даже поменялся с ним. Как он счастлив: он не слышит ничего, не чувствует ни боли от ран, ни смертельной тоски, ни жажды... Штык вошел ему прямо в сердце... Вот на мундире большая черная дыра; вокруг нее кровь. Это сделал я.
Я не хотел этого. Я не хотел зла никому, когда шел драться. Мысль о том, что и мне придется убивать лю­дей, как-то уходила от меня. Я представлял себе только, как я буду подставлять свою грудь под пули. И я пошел и подставил.
Ну и что же? Глупец, глупец! А этот несчастный феллах (на нем египетский мундир) — он виноват еще меньше. Прежде чем их посадили, как сельдей в бочку, на пароход и повезли в Константинополь, он и не слы­шал ни о России, ни о Болгарии. Ему велели идти, он и пошел. Если бы он не пошел, его стали бы бить палками, а то, быть может, какой-нибудь паша всадил бы в него пулю из револьвера. Он шел длинным, трудным походом от Стамбула до Рущука. Мы напали, он защищался. Но видя, что мы страшные люди, не боящиеся его патенто­ванной английской винтовки Пибоди и Мартини, всё ле­зем и лезем вперед, он пришел в ужас. Когда он хотел уйти, какой-то маленький человечек, которого он мог бы убить одним ударом своего черного кулака, подскочил и воткнул ему штык в сердце.
Чем же он виноват?
И чем виноват я, хотя я и убил его? Чем я виноват? За что меня мучает жажда? Жажда! Кто знает, что зна­чит это слово! Даже тогда, когда мы шли по Румынии, делая в ужасные сорокаградусные жары переходы по пятидесяти верст, тогда я не чувствовал того, что чувствую теперь. Ах, если бы кто-нибудь пришел!
Боже мой! Да у него в этой огромной фляге, наверно, есть вода! Но надо добраться до него. Что это будет стоить! Все равно, доберусь.
Я ползу. Ноги волочатся, ослабевшие руки едва дви­гают неподвижное тело. До трупа сажени две, но для меня это больше — не больше, а хуже — десятков верст.
Все-таки нужно ползти. Горло горит, жжет, как огнем. Да и умрешь без воды скорее. Все-таки, может быть...
И я ползу. Ноги цепляются за землю, и каждое дви­жение вызывает нестерпимую боль. Я кричу, кричу с воплями, а все-таки ползу. Наконец вот и он. Вот фляга... в ней есть вода — и как много! Кажется, больше полфляги. О! Воды мне хватит надолго... до самой смерти!
Ты спасаешь меня, моя жертва!.. Я начал отвязывать флягу, опершись на один локоть, и вдруг, потеряв равно­весие, упал лицом на грудь своего спасителя. От него уже был слышен сильный трупный запах.
Я напился. Вода была тепла, но не испорчена, и при­том ее было много. Я проживу еще несколько дней. По­мнится, в «Физиологии обыденной жизни» сказано, что без пищи человек может прожить больше недели, лишь бы была вода. Да, там еще рассказана история самоубийцы, уморившего себя голодом. Он жил очень долго, потому что пил.
Ну, и что же? Если я и проживу еще дней пять-шесть, что будет из этого? Наши ушли, болгары разбежались. Дороги близко нет. Все равно — умирать. Только вместо трехдневной агонии я сделал себе недельную. Не лучше ли кончить? Около моего соседа лежит его ружье, отлич­ное английское произведение. Стоит только протянуть руку; потом — один миг, и конец. Патроны валяются тут же, кучею. Он не успел выпустить всех.
Так кончать или ждать? Чего? Избавления? Смерти? Ждать, пока придут турки и начнут сдирать кожу с моих раненых ног? Лучше уж самому...
Нет, не нужно падать духом; буду бороться до конца, до последних сил. Ведь если меня найдут, я спасен. Быть может, кости не тронуты; меня вылечат. Я увижу родину, мать, Машу...
Господи, не дай им узнать всю правду! Пусть думают, что я убит наповал. Что будет с ними, когда они узнают, что я мучился два, три, четыре дня!
Голова кружится; мое путешествие к соседу меня со­вершенно измучило. А тут еще этот ужасный запах. Как он почернел... что будет с ним завтра или послезавтра? И теперь я лежу здесь только потому, что нет силы оттащиться. Отдохну и поползу на старое место; кстати, ветер дует оттуда и будет относить от меня зловоние.
Я лежу в совершенном изнеможении. Солнце жжет мне лицо и руки. Накрыться нечем. Хоть бы ночь поско­рее; это, кажется, будет вторая.
Мысли путаются, и я забываюсь.
Я спал долго, потому что, когда проснулся, была уже ночь. Все по-прежнему: раны болят, сосед лежит, такой же огромный и неподвижный.
Я не могу не думать о нем. Неужели я бросил все милое, дорогое, шел сюда тысячеверстным походом, го­лодал, холодал, мучился от зноя; неужели, наконец, я лежу теперь в этих муках — только ради того, чтобы этот несчастный перестал жить? А ведь разве я сделал что-нибудь полезное для военных целей, кроме этого убийства?
Убийство, убийца... И кто же? Я!
Когда я затеял идти драться, мать и Маша не отгова­ривали меня, хотя и плакали надо мною. Ослепленный идеею, я не видел этих слез. Я не понимал (теперь я по­нял), что я делал с близкими мне существами.
Да вспоминать ли? Прошлого не воротишь.
А какое странное отношение к моему поступку яви­лось у многих знакомых! «Ну, юродивый! Лезет, сам не зная чего!» Как могли они говорить это? Как вяжутся такие слова с их представлениями о геройстве, любви к родине и прочих таких вещах? Ведь в их глазах я пред­ставлял все эти доблести. И тем не менее я — «юроди­вый».
И вот я еду в Кишинев; на меня навьючивают ранец и всякие военные принадлежности. И я иду вместе с ты­сячами, из которых разве несколько наберется, подобно мне, идущих охотно. Остальные остались бы дома, если бы им позволили. Однако они идут так же, как и мы, «сознательные», проходят тысячи верст и дерутся так же, как и мы, или даже лучше. Они исполняют свои обя­занности, несмотря на то, что сейчас же бросили бы и ушли — только бы позволили.
Понесло резким утренним ветерком. Кусты зашевели­лись, вспорхнула полусонная птичка. Звезды померкли. Темно-синее небо посерело, подернулось нежными пери­стыми облачками; серый полумрак поднимался с земли.
Наступал третий день моего... Как это назвать? Жизнь? Агония?
Третий... Сколько их еще осталось? Во всяком случае, немного... Я очень ослабел и, кажется, даже не смогу отодвинуться от трупа. Скоро мы поравняемся с ним и не будем неприятны друг другу.
Нужно напиться. Буду пить три раза в день: утром, в полдень и вечером.
Солнце взошло. Его огромный диск, весь пересечен­ный и разделенный черными ветвями кустов, красен, как кровь. Сегодня будет, кажется, жарко. Мой сосед — что станется с тобой? Ты и теперь ужасен.
Да, он был ужасен. Его волосы начали выпадать. Его кожа, черная от природы, побледнела и пожелтела; раз­дутое лицо натянуло ее до того, что она лопнула за ухом. Там копошились черви. Ноги, затянутые в штиблеты, раздулись, и между крючками штиблет вылезли огром­ные пузыри. И весь он раздулся горою. Что сделает с ним солнце сегодня?
Лежать так близко к нему невыносимо. Я должен от­ползти во что бы то ни стало. Но смогу ли я? Я еще могу поднять руку, открыть фляжку, напиться; но — передви­нуть свое тяжелое, неподвижное тело? Все-таки буду двигаться, хоть понемногу, хоть на полшага в час.
Все утро проходит у меня в этом передвижении. Боль сильная, но что мне она теперь? Я уже не помню, не могу представить себе ощущений здорового человека. Я даже будто привык к боли. В это утро я отполз-таки сажени на две и очутился на прежнем месте. Но я недолго поль­зовался свежим воздухом, если может быть свежий воз­дух в шести шагах от гниющего трупа. Ветер переменяется и снова наносит на меня зловоние, до того сильное, что меня тошнит. Пустой желудок мучительно и судо­рожно сокращается; все внутренности переворачиваются. А зловонный, зараженный воздух так и плывет на меня.
Я прихожу в отчаяние и плачу...
Совсем разбитый, одурманенный, я лежал почти в бес­памятстве. Вдруг... Не обман ли это расстроенного вооб­ражения? Мне кажется, что нет. Да, это — говор. Конский топот, людской говор. Я едва не закричал, но удер­жался. А что, если это турки? Что тогда? К этим муче­ниям прибавятся еще другие, более ужасные, от которых дыбом волос становится, даже когда о них читаешь в газетах. Сдерут кожу, поджарят раненые ноги... Хорошо, если еще только это; но ведь они изобретательны. Не­ужели лучше кончить жизнь в их руках, чем умереть здесь? А если это — наши? О проклятые кусты! Зачем вы обросли вокруг меня таким густым забором? Ничего я не вижу сквозь них; только в одном месте будто окошко между ветвями открывает мне вид вдаль, в лощину. Там, кажется, есть ручеек, из которого мы пили перед боем. Да, вон и огромная песчаниковая плита, положенная че­рез ручеек как мостик. Они, наверно, поедут через нее. Говор умолкает. Я не могу расслышать языка, на кото­ром они говорят: у меня и слух ослабел. Господи! Если это наши... Я закричу им; они услышат меня и от ручейка. Это лучше, чем рисковать попасть в лапы башибузукам. Что ж они так долго не едут? Нетерпение томит меня; я не замечаю даже и запаха трупа, хотя он нисколько не ослабел.
И вдруг на переходе через ручей показываются казаки! Синие мундиры, красные лампасы, пики. Их целая полу­сотня. Впереди, на превосходной лошади, чернобородый офицер. Только что полусотня перебралась через ручей, он повернулся на седле всем телом назад и закричал:
— Ры-сью, ма-арш!
— Стойте, стойте, бога ради! Помогите, помогите, братцы! — кричу я; но топот дюжих коней, стук шашек и шумный казачий говор громче моего хрипенья — и меня не слышат!
О, проклятие! Я в изнеможении падаю лицом к земле и начинаю рыдать. Из опрокинутой мною фляжки течет вода, моя жизнь, мое спасенье, моя отсрочка смерти. Но я замечаю это уже тогда, когда воды осталось не больше полстакана, а остальная ушла в жадную сухую землю.
Могу ли я припомнить то оцепенение, которое овла­дело мною после этого ужасного случая? Я лежал непо­движно, с полузакрытыми глазами. Ветер постоянно пере­менялся и то дул на меня свежим, чистым воздухом, то снова обдавал меня вонью. Сосед в этот день сделался страшнее всякого описания. Раз, когда я открыл глаза, чтобы взглянуть на него, я ужаснулся. Лица у него уже не было. Оно сползло с костей. Страшная костяная улыбка, вечная улыбка, показалась мне такой отврати­тельной, такой ужасной, как никогда, хотя мне случалось не раз держать черепа в руках и препарировать целые головы. Этот скелет в мундире с светлыми пуговицами привел меня в содрогание. «Это война,— подумал я: — вот ее изображение».
А солнце жжет и печет по-прежнему. Руки и лицо у меня уже давно обожжены. Оставшуюся воду я выпил всю. Жажда мучила так сильно, что, решившись выпить маленький глоток, я залпом проглотил все. Ах, зачем я не закричал казакам, когда они были так близко от меня! Если бы даже это были и турки, все-таки лучше. Ну, мучили бы час, два, а тут я и не знаю еще, сколько вре­мени придется валяться здесь и страдать. Мать моя, до­рогая моя! Вырвешь ты свои седые косы, ударишься го­ловою об стену, проклянешь тот день, когда родила меня, весь мир проклянешь, что выдумал на страдание людям войну!
Но вы с Машей, должно быть, и не услышите о моих муках. Прощай, мать, прощай, моя невеста, моя любовь! Ах, как тяжко, горько! Под сердце подходит что-то...
Опять эта беленькая собачка! Дворник не пожалел ее, стукнул головою об стену и бросил в яму, куда бро­сают сор и льют помои. Но она была жива. И мучилась еще целый день. А я несчастнее ее, потому что мучаюсь целые три дня. Завтра — четвертый, потом пятый, ше­стой... Смерть, где ты? Иди, иди! Возьми меня!
Но смерть не приходит и не берет меня. И я лежу под этим страшным солнцем, и нет у меня глотка воды, чтоб освежить воспаленное горло, и труп заражает меня. Он совсем расплылся. Мириады червей падают из него. Как они копошатся! Когда он будет съеден и от него оста­нутся одни кости и мундир, тогда — моя очередь. И я буду таким же.
Проходит день, проходит ночь. Все то же. Наступает утро. Все то же. Проходит еще день…
Кусты шевелятся и шелестят, точно тихо разговари­вают. «Вот ты умрешь, умрешь, умрешь!» — шепчут они. «Не увидишь, не увидишь, не увидишь!»— отвечают ку­сты с другой стороны.
— Да тут их и не увидишь! — громко раздается около меня.
Я вздрагиваю и разом прихожу в себя. Из кустов гля­дят на меня добрые голубые глаза Яковлева, нашего ефрейтора.
— Лопаты! — кричит он. — Тут еще двое, наш да ихний.
«Не надо лопат, не надо зарывать меня, я жив!»— хочу я закричать, но только слабый стон выходит из за­пекшихся губ.
— Господи! Да никак он жив? Барин Иванов! Ребята! Вали сюда, наш барин жив! Да доктора зови!
Через полминуты мне льют в рот воду, водку и еще что-то. Потом все исчезает.
Мерно качаясь, двигаются носилки. Это мерное дви­жение убаюкивает меня. Я то проснусь, то снова забу­дусь. Перевязанные раны не болят; какое-то невыразимо отрадное чувство разлито во всем теле...
— Сто-о-ой! О-опуска-а-й! Санитары, четвертая смена, марш! За носилки! Берись, поды-ма-ай!
Это командует Петр Иваныч, наш лазаретный офи­цер, высокий, худой и очень добрый человек. Он так вы­сок, что, обернув глаза в его сторону, я постоянно вижу его голову с редкой длинной бородой и плечи, хотя но­силки несут на плечах четыре рослые солдата.
Петр Иваныч! — шепчу я.
Что, голубчик?
Петр Иваныч наклоняется надо мною.
Петр Иваныч, что вам сказал доктор? Скоро я умру?
Что вы, Иванов, полноте! Не умрете вы. Ведь у вас все кости целы. Этакий счастливец! Ни кости, ни артерии. Да как вы выжили эти трое с половиною суток? Что вы ели?
Ничего.
А пили?
У турка взял флягу. Петр Иваныч, я не могу говорить теперь. После.
— Ну, господь с вами, голубчик, спите себе. Снова сон, забытье...
_____________________________

Я очнулся в дивизионном лазарете. Надо мною стоят доктора, сестры милосердия, и, кроме них, я вижу еще знакомое лицо знаменитого петербургского профессора наклонившегося над моими ногами. Его руки в крови. Он возится у моих ног недолго и обращается ко мне:
— Ну, счастлив ваш бог, молодой человек! Живы будете. Одну ножку-то мы от вас взяли; ну, да ведь это — пустяки. Можете вы говорить?
Я могу говорить и рассказываю им все, что здесь написано.

Цитируется по: Гаршин В.М. Рассказы. – Л.: Художественная литература 


Тагове:   гаршин,


Гласувай:
1



Следващ постинг
Предишен постинг

Няма коментари
Вашето мнение
За да оставите коментар, моля влезте с вашето потребителско име и парола.
Търсене

За този блог
Автор: tolstoist
Категория: Политика
Прочетен: 2089218
Постинги: 1631
Коментари: 412
Гласове: 1176
Календар
«  Април, 2024  
ПВСЧПСН
1234567
891011121314
15161718192021
22232425262728
2930